Серпухов.
Введенский Владычный монастырь
Начнём по порядку. Чтобы войти, надо миновать надвратную церковь Феодотия Анкирского, построенную в 1599 г. Миновать и не смотреть, потому что глядеть больно. Как она была хороша – сейчас не увидеть, только вообразить можно. Крест, шлем (хотя была-то наверное, всё-таки луковичка), барабан, кокошники, карниз восстановили – как и нельзя себе представить лучше. А дальше вниз пошло офисное сооружение конца XIX – начала XXI века, замечательно остеклённое, но насмерть убивающее церковь; поди, и какой-нибудь издательский отдел или бухгалтерию там учинили, и паровое отопление провели. Зачем? Что, безликих зданий поблизости, что ли, мало, вот сюда их надо было обязательно посадить? Сделали шесть окон над десятью нишами для изразцов. Ни шесть на десять, ни десять на шесть никак толком не делится, чушь какая-то мелочная получается. Про золотое сечение, пропорции – и речи нет, но хоть как-то взглядом окинуть стены, ворота, церковь – ну как, откуда тут может быть крытая галерея, бессмысленная и беспощадная? Нет здесь ни этих столбов, ни арок, ни стёкол, ни крыши, есть открытое гульбище, дающее увидеть тело церкви, которую умные люди всего-то за год или за два до наступления XVII века (хотя они тогда считали иначе – не от Рождества Христова, а от сотворения Мира, и никакого «наступления века» для них не было) так ловко поставили над огромным проёмом для ворот, создав высоту и стройность там, где её вроде бы и быть не может, и красоту там, где её так легко оказалось изничтожить глупостью и незрячестью потомков. Как раз проём для ворот более всего остального убеждает в том, что гульбище над ним должно быть открытым – его ширину, высоту и свод почти в тех же пропорциях повторяет стоящая ровно над ним, «продолжающая» его церковь.
И ворота, и сама церковь были построены при царе Борисе, после того как он отпугнул татар от Серпухова и оборонительное значение Владычного монастыря стало отходить на второй план. Этим только и объясняется, что собственно ворота сделаны ровно такой же высоты, как и правые, старые, но без герсов, то есть подъёмных решеток, и места под них сверху в стене не предусмотрено – а проём чуть не вдвое выше: он нужен не для ворот, а для церкви, чтобы подчеркнуть её стройность, ныне совсем никак не заметную.
В этом входном комплексе видна и ещё одна особенность старых монастырей, заставляющая задуматься: а зачем их вообще строили, надвратные церкви? Вот монастырь, в нём – церковь, две или три, или даже больше, так для чего над воротами ещё ставить? Для украшения, создания праздничного настроения? До красоты ли, до праздника во время многочисленных постов, когда вспоминаются события совсем не радостные? Если припомнить, что монастыри были мужские и женские, рождается предположение совсем уж умозрительное: мужчина-то ещё мог войти в женский монастырь (ну хотя бы священник), а вот женщина в мужской – не всегда (а в Иосифо-Волоцкую обитель при её основателе – так и никогда). И как быть родственницам, пришедшим проведать своих близких, монахов? Матерям, например, или сёстрам, или просто путешественницам по своим или чужим делам? Ни войти, ни помолиться. Тут-то и помогает надвратная церковь, в которую вход был и изнутри, и снаружи монастыря: приглядимся к левой стенке проёма для ворот – там есть дверь; для чего бы ещё могла понадобиться дверь снаружи от ворот, как не для подъёма на гульбище, а потом и в церковь?
Поэтому минуем эту церковь со смешанным чувством уважения, восторга, любопытства и досады – и двинемся дальше.
Сразу за воротами по левую руку – самое странное здание монастыря, какое-то необнимаемое усилиями глаза и мозга соединение дома, церкви, шатра, колокольни и несколькоэтажного крыльца. Вакханалия, произвол, бессистемное и бессмысленное нагромождение каменных деталей, каждая из которых сама по себе, может быть, и хороша и даже обладает некоей выразительной силой и производит сильное впечатление, но всё вместе – «сумбур вместо музыки», ничего не понятно. Взгляд ищет и не находит ни привычного гульбища, ни звонницы, ни паперти. И всё-таки столетние усилия разных строителей породили нечто совершенно выдающееся и беспримерное.
Дом и шатровая Георгиевская церковь, построенные в 1599 г., ещё как-то поддаются уразумению, по привычке ищущему западный (по крайней мере) вход, трапезную, собственно церковь и алтарь. Тут всё вроде бы так и есть. За одним малюсеньким исключением: на востоке нет апсиды. Шатёр, восьмерик, две главки с юга (не повторенные на севере), кокошники, четверик – есть, а апсиды в церкви – нет, как нет её и в церкви Феодотия Анкирского.
С некоторым усилием, но смиримся – не первые на Руси церкви без апсид.
Сама Георгиевская церковь редкостно хороша, но как-то уж очень лаконична: куб, восьмигранник, кокошники, шатёр. Впечатляет, но не запоминается.
Дальше – больше. Почти через сто лет, в конце XVII века на старом основании соорудили колокольню, вплотную прилепленную и к трапезной, и к церкви.
По замыслу, по идее, жившей в головах строителей, этот комплекс, пожалуй, не уступает никоновскому Новому Иерусалиму, разве что размах здесь поменьше. Никон строил превосходящие оригиналы копии иерусалимских храмов, воссоздавал Гефсиманский сад и прочие памятные места старого Иерусалима. Здесь же из камня возводилось то, чего на Земле никогда не бывало – Град Божий.
Колокольня, нехарактерная для XVII века, не похожа ни на что, кроме символичных иконописных изображений Иерусалима – вспомнить хоть Троицу Андрея Рублева. Вот и здесь то же: всё, на что потрачено столько кирпича, железа для связей, раствора, умственных и физических сил – это сочетание крылец, лестниц, галерей, переходов, просто ведущих к верхней звоннице, которую и колокольней-то назвать язык не шевелится – это не колокольня, а возвышенное красивое место, маленький двухэтажный элегантный дворец в тридцати или сорока метрах от земли, откуда сам по себе раздаётся перезвон колоколов.
Каменная икона без Христа, без Марии, без апостолов и святых – уже редкое чудо. Оно продолжится и умножится, если попробовать проникнуть в шкуру строителя, который знал или надеялся, что его поймут: я не изображаю Бога, я создаю место, где Бог, я из символа делаю реальный предмет. Не копию, а небывалое.
Это даже больше, чем иконопись. Над этим так далеко можно думать, что аж коленки подгибаются, до чего можно додуматься: Град-то Божий, оказывается, создан человеком.
В «дремучем» русском XVII веке этот гуманистический возглас не выглядит чужеродным, наоборот, лишь во всех последующих веках его сочли бы еретическим и кощунственым, а при не вошедшем ещё во взрослую силу Петре, при неуничтоженном ещё патриаршестве архитектору колокольни удалось прокричать современникам и потомкам: – «Человек может и это». В известном смысле колокольня Владычного монастыря венчает собой развитие архитектурной мысли XVII века; хоть красоты в ней сейчас и немного, зато красоты мысли – сколько угодно. И это не противоречит идее, смутно проступающей из поверхностного знакомства с архитектурой века: церкви ставятся не для Бога, а для человека, и ему должно быть в них хорошо, уютно, приятно, всё должно быть понятно и близко, он не подавлен величием, а принят в него. «Человек – мера всех вещей». Сказано хоть и в другие времена, но как будто специально про XVII век.
Введенский Владычный монастырь
Начнём по порядку. Чтобы войти, надо миновать надвратную церковь Феодотия Анкирского, построенную в 1599 г. Миновать и не смотреть, потому что глядеть больно. Как она была хороша – сейчас не увидеть, только вообразить можно. Крест, шлем (хотя была-то наверное, всё-таки луковичка), барабан, кокошники, карниз восстановили – как и нельзя себе представить лучше. А дальше вниз пошло офисное сооружение конца XIX – начала XXI века, замечательно остеклённое, но насмерть убивающее церковь; поди, и какой-нибудь издательский отдел или бухгалтерию там учинили, и паровое отопление провели. Зачем? Что, безликих зданий поблизости, что ли, мало, вот сюда их надо было обязательно посадить? Сделали шесть окон над десятью нишами для изразцов. Ни шесть на десять, ни десять на шесть никак толком не делится, чушь какая-то мелочная получается. Про золотое сечение, пропорции – и речи нет, но хоть как-то взглядом окинуть стены, ворота, церковь – ну как, откуда тут может быть крытая галерея, бессмысленная и беспощадная? Нет здесь ни этих столбов, ни арок, ни стёкол, ни крыши, есть открытое гульбище, дающее увидеть тело церкви, которую умные люди всего-то за год или за два до наступления XVII века (хотя они тогда считали иначе – не от Рождества Христова, а от сотворения Мира, и никакого «наступления века» для них не было) так ловко поставили над огромным проёмом для ворот, создав высоту и стройность там, где её вроде бы и быть не может, и красоту там, где её так легко оказалось изничтожить глупостью и незрячестью потомков. Как раз проём для ворот более всего остального убеждает в том, что гульбище над ним должно быть открытым – его ширину, высоту и свод почти в тех же пропорциях повторяет стоящая ровно над ним, «продолжающая» его церковь.
И ворота, и сама церковь были построены при царе Борисе, после того как он отпугнул татар от Серпухова и оборонительное значение Владычного монастыря стало отходить на второй план. Этим только и объясняется, что собственно ворота сделаны ровно такой же высоты, как и правые, старые, но без герсов, то есть подъёмных решеток, и места под них сверху в стене не предусмотрено – а проём чуть не вдвое выше: он нужен не для ворот, а для церкви, чтобы подчеркнуть её стройность, ныне совсем никак не заметную.
В этом входном комплексе видна и ещё одна особенность старых монастырей, заставляющая задуматься: а зачем их вообще строили, надвратные церкви? Вот монастырь, в нём – церковь, две или три, или даже больше, так для чего над воротами ещё ставить? Для украшения, создания праздничного настроения? До красоты ли, до праздника во время многочисленных постов, когда вспоминаются события совсем не радостные? Если припомнить, что монастыри были мужские и женские, рождается предположение совсем уж умозрительное: мужчина-то ещё мог войти в женский монастырь (ну хотя бы священник), а вот женщина в мужской – не всегда (а в Иосифо-Волоцкую обитель при её основателе – так и никогда). И как быть родственницам, пришедшим проведать своих близких, монахов? Матерям, например, или сёстрам, или просто путешественницам по своим или чужим делам? Ни войти, ни помолиться. Тут-то и помогает надвратная церковь, в которую вход был и изнутри, и снаружи монастыря: приглядимся к левой стенке проёма для ворот – там есть дверь; для чего бы ещё могла понадобиться дверь снаружи от ворот, как не для подъёма на гульбище, а потом и в церковь?
Поэтому минуем эту церковь со смешанным чувством уважения, восторга, любопытства и досады – и двинемся дальше.
Сразу за воротами по левую руку – самое странное здание монастыря, какое-то необнимаемое усилиями глаза и мозга соединение дома, церкви, шатра, колокольни и несколькоэтажного крыльца. Вакханалия, произвол, бессистемное и бессмысленное нагромождение каменных деталей, каждая из которых сама по себе, может быть, и хороша и даже обладает некоей выразительной силой и производит сильное впечатление, но всё вместе – «сумбур вместо музыки», ничего не понятно. Взгляд ищет и не находит ни привычного гульбища, ни звонницы, ни паперти. И всё-таки столетние усилия разных строителей породили нечто совершенно выдающееся и беспримерное.
Дом и шатровая Георгиевская церковь, построенные в 1599 г., ещё как-то поддаются уразумению, по привычке ищущему западный (по крайней мере) вход, трапезную, собственно церковь и алтарь. Тут всё вроде бы так и есть. За одним малюсеньким исключением: на востоке нет апсиды. Шатёр, восьмерик, две главки с юга (не повторенные на севере), кокошники, четверик – есть, а апсиды в церкви – нет, как нет её и в церкви Феодотия Анкирского.
С некоторым усилием, но смиримся – не первые на Руси церкви без апсид.
Сама Георгиевская церковь редкостно хороша, но как-то уж очень лаконична: куб, восьмигранник, кокошники, шатёр. Впечатляет, но не запоминается.
Дальше – больше. Почти через сто лет, в конце XVII века на старом основании соорудили колокольню, вплотную прилепленную и к трапезной, и к церкви.
По замыслу, по идее, жившей в головах строителей, этот комплекс, пожалуй, не уступает никоновскому Новому Иерусалиму, разве что размах здесь поменьше. Никон строил превосходящие оригиналы копии иерусалимских храмов, воссоздавал Гефсиманский сад и прочие памятные места старого Иерусалима. Здесь же из камня возводилось то, чего на Земле никогда не бывало – Град Божий.
Колокольня, нехарактерная для XVII века, не похожа ни на что, кроме символичных иконописных изображений Иерусалима – вспомнить хоть Троицу Андрея Рублева. Вот и здесь то же: всё, на что потрачено столько кирпича, железа для связей, раствора, умственных и физических сил – это сочетание крылец, лестниц, галерей, переходов, просто ведущих к верхней звоннице, которую и колокольней-то назвать язык не шевелится – это не колокольня, а возвышенное красивое место, маленький двухэтажный элегантный дворец в тридцати или сорока метрах от земли, откуда сам по себе раздаётся перезвон колоколов.
Каменная икона без Христа, без Марии, без апостолов и святых – уже редкое чудо. Оно продолжится и умножится, если попробовать проникнуть в шкуру строителя, который знал или надеялся, что его поймут: я не изображаю Бога, я создаю место, где Бог, я из символа делаю реальный предмет. Не копию, а небывалое.
Это даже больше, чем иконопись. Над этим так далеко можно думать, что аж коленки подгибаются, до чего можно додуматься: Град-то Божий, оказывается, создан человеком.
В «дремучем» русском XVII веке этот гуманистический возглас не выглядит чужеродным, наоборот, лишь во всех последующих веках его сочли бы еретическим и кощунственым, а при не вошедшем ещё во взрослую силу Петре, при неуничтоженном ещё патриаршестве архитектору колокольни удалось прокричать современникам и потомкам: – «Человек может и это». В известном смысле колокольня Владычного монастыря венчает собой развитие архитектурной мысли XVII века; хоть красоты в ней сейчас и немного, зато красоты мысли – сколько угодно. И это не противоречит идее, смутно проступающей из поверхностного знакомства с архитектурой века: церкви ставятся не для Бога, а для человека, и ему должно быть в них хорошо, уютно, приятно, всё должно быть понятно и близко, он не подавлен величием, а принят в него. «Человек – мера всех вещей». Сказано хоть и в другие времена, но как будто специально про XVII век.